Василий Розанов и Московский университет  2

История и философия

13.06.2020 15:42

Борис Межуев

1807  8.8 (4)  

Василий Розанов и Московский университет

РI начинает знакомить своих читателей с подборкой материалов, вошедших в четвертый выпуск за 2019 год журнала «Тетради по консерватизму», посвященный жизни и творчеству писателя и философа Василия Васильевича Розанова

Розанов сегодня в России, наверное, самый популярный из всех мыслителей Серебряного века. Возможно, это связано не только с особым стилем его философской прозы, как будто предвосхитившем сегодняшний расцвет блогосферы, но также и с проблематикой его трудов – его отчаянной попыткой утвердить русскую самобытность и последующей критической рефлексией по поводу несбывшихся надежд и упований. Интересно тем не менее понять, в чем состоял гуманитарный проект Василия Розанова и в какой момент сам Розанов его оставил, чтобы стать не зачинателем русского консервативного Просвещения, но  писателем, на котором «окончилась русская литература».

Мои вольные и сугубо частные размышления о великом писателе я позволю себе начать с выражения одного недоумения. Мне кажется, большая часть исследователей творчества Василия Розанова обходит стороной главный мотив духовных исканий этого человека, его главное жизненное призвание, которое он не сумел реализовать, но которое не давало ему покоя и в тот момент, когда он разочаровался в его исполнимости.

На Розанова принято смотреть либо как на «завершителя русской литературы», на создателя особого художественного стиля или даже жанра, либо как на критика русской церкви. Между тем Розанов никогда не собирался становиться ни автором художественных произведений, то есть беллетристом, как тогда было принято говорить, ни религиозным реформатором.

Да и газетным публицистом он стал не от хорошей жизни, хотя писал много, охотно, легко и с большим удовольствием. Писал объемные статьи даже в том случае, когда редакторы просили придерживаться малых форм. Но тем не менее он никогда не видел себя ни новым Толстым, ни русским Лютером. Конечно, он женился на подруге Достоевского и посвятил писателю известный трактат 1894 года «Легенда о Великом Инквизиторе».

Но этот трактат являлся литературоведческим введением к его большой историософской теории, художественно-критической иллюстрацией его представления о роли России и русского народа в мировой истории. Розанов совершенно не собирался идти путем Достоевского, он намеревался идти своим особым путем.

Тем не менее это был человек огромнейших, колоссальных амбиций. Эти амбиции реализовались максимум процентов на десять, и в целом практически все популярное творчество Розанова – плач по этим неосуществленным планам и замыслам, попытка понять, почему они не сбылись, что помешало им осуществиться?

В чем же эти замыслы заключались? Кем видел себя человек, которому выпала поначалу нелегкая судьба провинциального учителя географии, затем совсем не радовавшая его карьера столичного чиновника, а затем сомнительная слава популярного журналиста реакционной газеты? Посмотрите, что реально привлекает внимание публициста, что его неизменно интересует, чья судьба ему небезразлична.

Это в самую первую очередь Московский университет. Он неуклонно следит за всем, что происходит в университете, обсуждает состав преподавателей, рецензирует почти каждую книгу, вышедшую из-под пера московского профессора, комментирует все отставки, ведет дебаты с «Русскими ведомостями», газетой московской профессуры либерального направления.

Живя в Петербурге, сотрудничая со столичной газетой «Новое время», он сравнительно редко обращает внимание на то, что творится в университете Санкт-Петербургском. Понятно, что писателя интересует судьба собственной alma-mater, которую он покинул в 1882 году, отказавшись держать экзамен на звание магистра. Но дело не только в этом, дело еще, видимо, и в понимании Розановым значения Московского университета как передового отряда русского интеллектуального класса, того класса, которому, как он великолепно сознавал, суждено было в XX веке – на непродолжительное, но чрезвычайно насыщенное время – определять судьбы страны и ход истории.

Московский университет был не только первым по времени создания университетом России. Он стал поистине первым университетом России и по своему значению для города и для страны. По существу, весь XIX век Москва была именно университетским городом, может быть, единственным в коренной России.

В Успенском соборе Кремля проходили торжественные коронации русских царей, а неподалеку, на Моховой, билось подлинное сердце Москвы – именно здесь, в университете, формировалась интеллектуальная элита империи, здесь решался вопрос, как будет мыслить Россия, как она будет воспринимать саму себя и весь мир.

Да, разумеется, и остальные девять университетов, как и другие учебные заведения России, играли свою роль в образовании и науке, но именно Московский университет был законодателем интеллектуальной моды. Другое дело, что далеко не всегда эту моду определяли здешние философы.

С философией в Московском университете императорской России были всегда сложности – дело не только в качестве преподавания и в том печальном обстоятельстве, что в течение десяти лет, в период николаевской реакции, философия вообще не преподавалась в университете. Хуже было то, что у университета большую часть  XIX столетия не было своей философской школы, которая могла бы позволить любому поступившему в университет студенту обладать общим представлением о всем корпусе знания.

В принципе, такой сугубо университетской философией весь XVIII век была философия Лейбница и его ученика Христиана Вольфа. Именно на нее и ориентировались первые русские просветители петровской и елизаветинской эпохи, включая Михаила Ломоносова. Нерв этой философии состоял в идее предустановленной гармонии, гармонии материальных причин и божественных целей. Допущение этой гармонии позволяло добиться устойчивого равновесия христианской теологии и новой опытной науки, потому что, согласно этой концепции, научные выводы ни в коей мере не должны были противоречить представлениям, почерпнутым из Библии.

Свобода воли прекрасно сочеталась с детерминизмом, а все разнообразные обстоятельства жизни могли получать некоторую возвышенную интерпретацию без ущерба для вольного научного поиска. На протяжении всей истории университетской философии в России мы увидим, как она постоянно пытается вернуться к Лейбницу и лейбницианству по той причине, что лейбницианство и являлось университетской философией per se.

В этой философии все было гармонично, кроме одного допущения – согласно ее выводам, получалось, что любое явление в мире имеет Божественное предопределение, что все можно объяснить и тем самым оправдать высшими, неведомыми человеку целями.

Это допущение вызывало и теоретическую, и нравственную критику (все помнят вольтеровского Панглосса), что и открыло дорогу, с одной стороны, материалистическому сенсуализму, довольно легко принимаемому естественнонаучным мышлением, а с другой – кантовскому и посткантовскому рациональному критицизму.

1820–1840-е годы стали десятилетиями отчаянных попыток преподавательского сообщества и интеллектуального окружения университета (разного рода арбатских философских кружков) насадить в качестве господствующей – в Московском университете и, соответственно, во всей России, – философию Шеллинга и Гегеля. У этого стремления была вполне научная предпосылка – среди гуманитарных дисциплин наиболее хорошо развивалась история, всемирная и отечественная.

История государств и история словесности. Здесь, конечно, приходят в голову такие имена, как Тимофей ГрановскийСтепан ШевыревМихаил Погодин, впоследствии Сергей М. Соловьев и Николай Тихонравов. С историей в Московском университете дело всегда обстояло хорошо, в  XIX столетии эта дисциплина быстро пошла вверх и, вероятно, именно ее безусловными научными успехами и можно объяснить славу университета в позапрошлом столетии как центра не только естественно-научного, но и гуманитарного знания в России.

Разумеется, увлечение Гегелем и Шеллингом логически вытекало из этого успеха истории как приоритетной и наиболее продвинутой гуманитарной дисциплины в университете. Отметим, что философия Гегеля также легко принималась и преподавателями юридического факультета, такими как Борис Чичерин.

Однако то же обстоятельство, что делало близкой философию Гегеля историкам и юристам – склонность к мышлению категориями народа и государства — отдаляло ее от представителей естественно-научных цехов знания, относившихся к величайшим корифеям немецкой философской классики с понятным, с точки зрения представителя точных наук, скепсисом. Вдобавок ко всему не была ясна совместимость немецкой классики с православной теологией[1].

В итоге, почти на целое десятилетие Россия в целом и Московский университет, в частности, остались вообще без философии. Привело это только к тому, к чему и могло привести – к экспансии имманентного естественно-научной картине мира материализма на всю область духовных отношений. Возник так называемый «нигилизм» шестидесятых годов, описанный еще в 1856 году Иваном Тургеневым в романе «Отцы и дети».

Уже при новом либеральном царствовании правительству по инициативе Михаила Каткова пришлось срочно возвращать в университет философию, и оказалось, что единственным человеком, достойным занять эту кафедру, стал преподаватель Киевской духовной академии Памфил Юркевич, не побоявшийся в 1860 году вступить в бой с самим Чернышевским и по общему признанию положить на обе лопатки главного автора журнала «Современник». Юркевич мужественно занимал кафедру философии всю нелегкую для него эпоху шестидесятых в тот момент, когда в журналах левого направления господствовал материализм. Однако для победы над материализмом в 1870-е намного больше сделал Достоевский своими романами, в которых показывалось, до какой глубины падения может дойти человек, отвергнувший Бога и бессмертие.

Тем не менее Юркевич воспитал одного выдающегося ученика, и им был Владимир Соловьев, который в 1874 году, последнем в жизни Юркевича, попытался в своей магистерской диссертации бросить вызов пришедшему на смену материализму контовскому позитивизму.

Можно сказать, что появление Вл. Соловьева в стенах Московского университета явилось запоздалым реваншем идей и мечтаний сороковых годов.

Вообще, по многим пунктам семидесятые годы в истории России представлялись своеобразным возвращением сороковых – это и вторая волна романтизма, связанная с именами Шопенгауэра и Гартмана, и новый рывок России на Балканы после неудачной Крымской войны, и превращение Достоевского с его неизбывными социально-религиозными мечтаниями в самого влиятельного публициста этой эпохи, и успех на том же поприще Каткова, характернейшего человека сороковых годов.

И, конечно, тот факт, что сын крупнейшего историка того же великого поколения, типичного гегельянца-государственника, С.М. Соловьева Владимир собирался занять место Юркевича на кафедре философии, казалось знаком исполнения мечтаний героев романтических десятилетий вроде Николая СтанкевичаВладимира Одоевского или же раннего Ивана Киреевского о возможности русского шеллингианства стать официальным московским любомудрием.

Примечательно, тем не менее, что этого не произошло, и проработав в Московском университете очень недолгое время, Вл. Соловьев перебрался в Санкт-Петербургский университет, где в 1880 защитил докторскую диссертацию. Известно, что не прижился он и там, вступив в конфликт с петербургским профессором Михаилом Владиславлевым[2]. Впоследствии, уже в 1880-90-е годы Вл. Соловьева свяжут с преподавателями Московского университета тесные дружеские узы, он будет регулярным и самым, наверное, авторитетным автором созданного профессорами историко-филологического факультета журнала «Вопросы философии и психологии», но от университета Санкт-Петербургского он будет держаться на расстоянии.

Таким образом, Вл. Соловьев особым образом вернется в пространство Московского университета, не в качестве профессора, но в качестве важнейшего члена московского интеллектуального сообщества.

Василий Розанов оказался в стенах историко-филологического факультета Московского университета в 1878 году, ровно год спустя после того, как состав преподавателей этого учебного заведения покинул Вл. Соловьев. Единственным преподавателем философии на факультете тогда оставался Матвей Троицкий[3].

Этот человек представлял полную противоположность Вл. Соловьеву и в плане философских убеждений, и в плане общественного темперамента. По своим взглядам он был сторонником английского эмпиризма, точнее, английской сенсуалистской психологии, смысл которой состоял в том, что психология должна заменить собой философию. С точки зрения Троицкого, немецкий рационализм был обусловлен стремлением представить психологические феномены в качестве сверхпсихологических сущностей.

Философия такого рода явно не могла удовлетворить запросам пытливого юноши, каким был восемнадцатилетний Василий Розанов. Время в этот момент явно славянофильствовало, а Московский университет, точнее кафедра философии в этом университете, как будто выпала из своего времени.

Еще в стенах университета Розанов почувствовал определенный диссонанс между запросом эпохи на новый славянофильский синтез и духом университета, этому запросу явно не соответствовавшим. Речь шла не только о Троицком, но, скорее, о становящемся все более очевидном преобладании в университете естественных факультетов и механистического мировоззрения, присущего представителям точных наук, которое они не без успеха пытались распространить и в биологии.

Биологического факультета, напомню, тогда еще не было, были лишь кафедры ботаники и зоологии на физико-математическом факультете. И самое неприятное для Розанова состояло в том, что на этих кафедрах уже в 1860-х годах стал популярен дарвинизм.

Чарльз Дарвин вообще был на удивление легко принят в российском обществе, причем не только левыми радикалами, но даже консервативными кругами, даже вполне православными людьми. В самодержавной России, где переход в другую конфессию из православного вероисповедания считался государственным преступлением, невозможно было представить себе «обезьяньих процессов», которые бушевали в XX веке в демократической Америке.

Книга Дарвина о происхождении видов была переведена на русский язык в 1862 году будущим просветителем и организатором православного обучения Сергеем Рачинским, тогда профессором ботаники Московского университета. Кстати, судя по позднейшей переписке с Розановым, Рачинский, близкий друг и политический единомышленник Победоносцева, не испытывал никакого сожаления по поводу своего участия в деле распространения идей Дарвина в России и даже в поздние годы своего положительного отношения к переведенной им книге не изменил[4].

Вообще русская православная мысль – в отличие от католической и особенно протестантской – по какой-то причине очень скептична к креационизму и в целом благосклонна к идее природной эволюции: даже консервативные критики Дарвина, упрекавшие ученого в одностороннем материалистическом подходе к происхождению видов, типа Николая Данилевского или Николая Страхова, были готовы согласиться с фактом животного происхождения человека, отрицая лишь отсутствие разумной воли в этом процессе постепенного совершенствования материи.

Розанов еще в университете почувствовал, что невнятность философской позиции гуманитарной части главного учебного заведения России чревата окончательным торжеством в интеллектуальном классе империи материалистического, позитивистского сознания.

Сам он предпочел специализироваться по истории, но, окончив университет и получив учительскую работу вначале в Брянске, а затем в Ельце, задумал произвести интеллектуальный переворот в университете, а затем и во всей России.

Он считал слабостью университета отсутствие у него своей особой философской школы, которая давала бы перспективу именно русскому национальному развитию науки[5]. Это была эпоха Александра III, когда в ходу и в чести были идеи Николая Данилевского об особом культурно- историческом типе, который надлежало сформировать противопоставившей себя всей западной цивилизации России[6].

Духовная атмосфера времени контрреформы Александра III удивительно напоминала сегодняшнее или, точнее, уже чуть-чуть вчерашнее состояние умов в России, вот этой распространенной и, кажется, искренней верой в реализуемость русской культурной и социальной особости. Из всех людей, поверивших Данилевскому, его тезису о возможности особого русского культурно-исторического типа, Розанов, бесспорно, был самым умным и талантливым мыслителем.

Он действительно придал этой идее философский блеск, развернул ее в полноценную интеллектуальную программу. Он взял на вооружение даже самую спорную идею Данилевского, осмеянную Вл. Соловьевым, но неожиданно поддержанную Страховым, идею о том, что русские должны создать свою особую науку, имеющую в своей основе некую особую «парадигму», или, используя термин Г. Башляра, «эпистему».

Предвидимая Розановым русская национальная школа не должна была быть самобытной в вульгарном смысле, то есть интересной и нужной только самим русским, но у нее должны были быть свои характерные принципы, своя особая методология.

Розанов считал, что в основу этой методологии должен быть положен принцип целесообразности. Собственно, это было открытие еще Аристотеля, состоявшее в том, что природа демонстрирует нам реальность целевой причины, и мы не сможем понять развитие зародыша, не вводя для описания функционирования живого организма категорию цели. Целесообразность, обнаруживаемая в природе, является свидетельством присутствия в ней живой, имманентно разумной силы.

Материализм, знающий только соотношение причин и следствий и отвергающий наличие целей в природе, отрицает саму жизнь, игнорирует самый главный ее принцип – как потом будет говорить Розанов, «принцип семени», принцип потенциальности,. Именно эту аристотелевскую идею цели, «принцип семени», содержащей в себе будущую жизнь организма, Розанов хотел положить в основу концепции понимания, которую он изложил в своей первой книге 1886 года. Эта книга, как известно, не имела ни малейшего успеха, на нее практически никто не обратил никакого внимания.

Фактически речь у Розанова шла о принятии в качестве господствующего в русском просвещении того направления в науке о природе, которое называется «витализм» и «органицизм». Но философ хотел применить принцип «витализма» не только к биологии.


Ту же парадигму имманентной целесообразности Розанов хотел распространить на другие сферы науки и культуры: в частности, в серии статей, составивших сборник «Природа и история», он попытался представить и свою философию истории, в которой высшей целью представлялось соединение принципов формы и внутреннего содержания, нашедших высшее проявление в двух расах – арийской и семитической [см. 8].

В «Легенде о Великом инквизиторе» Розанов наносил удар по натуральной школе и конкретно повестям Гоголя, которые в духе принципов Белинского описывали реальность как она есть в настоящем виде, без учета высших целей и принципов отечественной истории.

Поскольку идеалом для Розанова в этот момент являлось органическое целесообразное развитие, то он закономерно подвергает критике и традиционно славянофильское представление о «свободе» как высшем принципе религии. «Свобода» вообще трудно соотносима с органицизмом. Согласно логике органицистского мышления, она оказывается либо – в позитивном смысле – возможностью исполнения присущей организму программы, либо – в смысле негативном – условием сбоя в последовательном и закономерном процессе развития живого организма[7].

Поэтому утверждающая органическое единство национального развития вера, по мнению Розанова, была несовместима с религиозной свободой, то есть тем, что бы мы назвали толерантностью.

Не случайно также, что, обдумывая весь свой гигантский интеллектуальный проект утверждения новой российской науки как предпосылки самобытного российского культурно-исторического типа, Розанов вместе со своим товарищем по елецкой гимназии П.Д. Первовым осуществляет перевод «Метафизики» Аристотеля на русский язык.

Перевод выходит в 1895 году, вначале в приложении к Журналу Министерства народного просвещения, а затем отдельным изданием, и, увы, также не приносит своим авторам того значимого положения в тогдашней философской иерархии, на который они, вероятно, рассчитывали.

Думаю, кипучая интеллектуальная деятельность Розанова в это время выдает его явное желание стать новым Юркевичем, таким провинциальным корифеем, способным одолеть материализм в обличии дарвинизма.

Вероятно, он рассчитывал при поддержке консервативной печати – Розанов сотрудничал со всеми заметными правыми изданиями того времени – и официальных кругов получить кафедру философии в Московском университете и занять позицию главного вершителя интеллектуальных судеб России.

Он хотел вмешаться в дело Ломоносова, исправить главное, на его взгляд, слабое звено этого дела – отсутствие признанной философской школы России, которая могла бы определять направление и характер ее науки.

Можно поразиться феноменальной настойчивости и силе характера этого человека, который упрямо и последовательно шел к своей цели, невзирая на многочисленные неудачи и тяжелейшую ситуацию в личной жизни – скандальную женитьбу, мучительное расставание с первой супругой, вторичный брак, не признанный церковью, наличие рожденных в этом браке детей и т.д.

Но все-таки к 1895 году он устраивается на службу в Государственном контроле в Петербурге, сотрудничает с ведущими изданиями, его книга о Достоевском получает известность, ему покровительствует Страхов, с ним ведет доброжелательную переписку Рачинский. Казалось бы, вожделенная цель вполне достижима, и вот в этот самый момент, когда успех уже не казался невероятным, Розанов понимает, что дело его проиграно и чаемая цель уже не оправдывает затрачиваемых гигантских усилий.

Думаю, что в резкой смене настроений Розанова сыграли свою роль два фактора. Один фактор общеполитический. В октябре 1894 года умирает Александр III и начинается новое царствование. Вроде бы абсолютно ничего не меняется. Николай II отвергает «беспочвенные мечтания» сторонников введения народного представительства, Победоносцев по-прежнему находится в кресле обер-прокурора Синода, ровным счетом ничто не свидетельствует о возможности либерализации самодержавия.

Тем не менее именно в это время становится ясно, что ни на какой особый культурно-исторический тип России надеяться не приходится. Не потому даже, что к этой теме утратила интерес власть, но, скорее, потому что эта тема более не интересует молодежь.

Студенческая молодежь в эти годы стремительно левеет, прежние русские мальчики, поклонники Достоевского, сменяются почитателями Маркса и Ницше. Рассуждения об особом пути России, которыми в 1880-х вдохновляются как правые публицисты, так и левые народники, перестают радовать душу нового поколения.

Молодежи этого времени как раз хочется не особого, а именно общеевропейского пути со всеми его изгибами и поворотами. Марксизм отлично удовлетворяет этой тяге к Европе поверх государственных границ (отметим, что точно такую же роль он в лице различных версий постмодернизма играет и в нашей сегодняшней культуре).

Не только Розанов и его славянофильские друзья, но и сам Вл. Соловьев со всем своим поздним либерализмом и религиозным западничеством в эту эпоху кажется фигурой из несколько другого времени. Но если Вл. Соловьев в девяностых упрямо защищает право быть наследником идей своего отца, достойным продолжателем дела либерального гегельянства и религиозного романтизма сороковых годов (в их парадоксальном, характерном именно для автора «Оправдания добра» сочетании), то Розанов поддается соблазну изменившегося времени.

Его влечет русское декадентство, сообщество молодых писателей и поэтов, называвших себя символистами. Именно в их среде Розанов считает возможным обсуждать ту тему, которая кажется ему главной и останется главной на всю его жизнь – тему пола.

Ни в среде православных консерваторов, ни у либералов и позитивистов он не видит никакого особого интереса к этой теме. Но именно в ней Розанов открывает глубинный и затаенный смысл собственной философии, которая основывалась на «принципе семени», на том начале, что лежит в основе полового сближения и порождения новой жизни.

Из области несколько биологизированной метафизики Розанов переходит в сферу религиозной и культурной критики, и вот в этой своей религиозно-критической и культур-критической ипостаси он наконец оказывается понят и признан русским обществом, всей читающей Россией.

Но Московский университет по-прежнему является объектом его пристального интереса как публициста. К началу 1890-х годов ситуация на историко-филологическом факультете меняется кардинально.

Ушедшего от активного преподавания по болезни в 1886 году Троицкого сменяют три преподавателя, каждый из которых оказывается другом и единомышленником Вл. Соловьева: Лев Лопатинкнязь Сергей Трубецкой и Николай Грот. Это трио оказывается руководящим костяком московского философского кружка, объединенного вокруг Московского психологического общества и журнала «Вопросы философии и психологии». Журнал открывает свои страницы для всех философских направлений России, но все-таки направление соловьевское в нем остается доминирующим.

Вроде бы снова побеждает старая мечта о торжестве русской метафизики в Московском университете, причем сразу в двух ее основных направлениях: шеллингианском и лейбницианском. Однако все оказывается не так просто: эпоха все-таки уже другая, совсем не романтическая. И Лев Лопатин, и князь Сергей Трубецкой – люди совершенно гуманитарные, абсолютно далекие от проблем химии, физики и даже биологии.

Они не претендуют на вмешательство в дела других факультетов, это становится ясно из всех уточнений и ремарок и в статье Л.М. Лопатина о «научном мировоззрении» в полемике с В.И. Вернадским, и из «Оснований идеализма» С.Н. Трубецкого[8]. Никто из них не пытается опровергнуть ни дарвинизм, ни материалистический эволюционизм как таковой.

Их главный пафос этический – для них главное посредством метафизических спекуляций выделить человека из природы, доказать, что личность нельзя мыслить как природный объект, как бездушный механизм, подчиняющийся механическим законам. Все эти мыслители при этом имеют либеральные политические убеждения, и для них Розанов с его пафосом отрицания «свободы» – неисправимый реакционер и «леонтьевец», то есть сторонник Константина Леонтьева.

После 1894 года (видимо, по настоянию Сергея Трубецкого) Розанова перестают печатать в журнале «Вопросы философии и психологии», и он окончательно выпадает из московского философского сообщества, хотя и сохраняет хорошие отношения с Гротом, наиболее правым из всей профессорской тройки[9].

О судьбе Московского университета, о своих несбывшихся ожиданиях и мечтах Розанов не перестает писать и все последующие годы. В основном это слова сожаления и разочарования. Он с симпатией вспоминает знакомых ему преподавателей-историков и в то же время сожалеет, что такой человек, как Вл. Соловьев, покинул университет, перечеркнув все надежды на философское просвещение России.

Добрыми словами он поминает и Николая Грота, жалея, что его успешной карьере помешали финансовые обстоятельства. Но впоследствии он все чаще сокрушается о том, что преподаватели Московского университета не смогли стать настоящими наставниками молодежи, не смогли удержать ее от участия в политике, будучи сами настроены радикально против правительства.

В итоге, как он точно констатировал еще в 1911 году, в одной неоконченной статье, вождями интеллектуального класса в России стали люди социал-демократического образа мысли[10]. Можно добавить, что они в конце концов и привели русский интеллектуальный класс к вершине своего успеха в XX веке, предопределив вместе с тем недолгий срок и опустошительный характер этого успеха.

Розанов был одним из тех редких людей, которые умеют превратить любую жизненную катастрофу в творческий триумф. Он не стал профессором Московского университета и организатором русской науки, никакого особого культурно-исторического типа не возникло в России, во всяком случае на тех духовных основаниях, о которых он писал.

Напротив, победил материализм в самой крайней его форме. Сам писатель очень рано почувствовал, что консервативный проект, ассоциирующийся с царствованием Александра III, обречен, что все живое, что обусловило в 1870-х временное торжество идей Вл. Соловьева и Достоевского, Михаила Каткова и Ивана Аксакова, просто увяло в условиях бюрократического режима, и молодежь закономерно ушла в сторону социализма в марксистском или народническом его вариантах. Единственной силой, которая могла бы предотвратить этот разрыв интеллектуального класса с империей, был правильно ориентированный в философском смысле университет.

Но небогатые профессора, получавшие гораздо меньше, чем адвокаты и преуспевающие журналисты, вынужденные, скрепя сердце и с затаенной ненавистью, принимать новые правила игры, жить по обновленному университетскому уставу 1884 года, лишившему высшие учебные заведения завоеванной в царствование Александра II автономии, большая их часть, в  лучшем случае связывали себя с левым крылом либерального радикализма, представленного кадетской партией, а в худшем – душой и телом уже примыкали к антисистемной социал-демократии. Мне кажется, вот это глубокое понимание роли университета в приближающейся катастрофе империи, отчаянное желание не допустить этой катастрофы и предвидение ее неизбежности и есть самое ценное и важное для нас сегодня в наследии Розанова.

Увы, читателей, конечно, гораздо более привлекает Розанов-декадент и еще в большей мере Розанов – декадентствующий антисемит. Из песни слова не выкинешь, было и это, и многое другое, и все это, конечно, дополняет, придает разные краски образу этого удивительного многогранного человека, который был призван стать русским Вильгельмом фон Гумбольдтом, а стал в итоге почти русским Рабле.

Но мне кажется, что все его позднее творчество – от «Юдаизма» до «Сахарны» и «Воскресшего Египта», все его на самом деле истерические кривляния и кощунства – следствие во многом личного надлома, в котором проявился надлом всего проекта самодержавной империи.

Судьба империи в этот конкретный исторический момент определялась не столько в кабинетах петербургских чиновников, не в опустевших барских усадьбах и даже не в заводских цехах. Она решалась в первую очередь на университетских кафедрах, потому что именно здесь получали образование те люди, которым потом доведется возглавить революцию. Розанов повел гениально рассчитанную им войну за то, чтобы превратить эти кафедры в полноценный инструмент консервативной пропаганды, и эту войну он не смог довести до победного конца.

Последующий крик отчаяния публика приняла за юродство и эпатаж. Его навязчивая демонстрация показной искренности – и в письмах друзьям, и в «Уединенном» – являлась не более чем болезненным приемом, рассчитанным на легковерного читателя. Но это уже другая история о другом Розанове, совсем не том, что покидал Московский университет в надежде вернуться в него в качестве родоначальника и корифея русского консервативного Просвещения.

Литература

1. Чижевский Д.И. Гегель в России. СПб.: Наука, 2007.

  1. Юркевич П.Д. Из науки о человеческом духе // Труды Киевской духовной академии. 1860. № 4. С. 367–51.
  1. Материалы к биографии Вл.С. Соловьева из архива С.М. Лукьянова / публ. А.Н. Шаханова // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII–XX вв.: Альманах. Т. II–III. М.: Студия «ТРИТЭ»; Рос. Архив, 1992.
  2. Павлов А.Т. Профессор философии Матвей Михайлович Троицкий. М.: Издатель Воробьёв А.В., 2019.
  1. Рачинский С.А. Письмо к В.В. Розанову от 15 декабря 1896 года // Переписка В.В. Розанова и С.А. Рачинского // Розанов В.В. Собр. соч.: [в 30 т. Т. 29:] Литературные изгнанники. Книга вторая / под общ. ред. А.Н. Николюкина. М.: Республика; СПб.: Росток, 2010.
  1. Розанов В.В. Собр. соч.: [в 30 т. Т. 28:] Эстетическое понимание истории: Статьи и очерки 1889–1897 гг. Сумерки просвещения / под общ. ред. А.Н. Николюкина. М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.
  1. Фетисенко О.Л. «Гептастилисты»: Константин Леонтьев, его собеседники и ученики (Идеи русскогоконсерватизма в литературно-художественных и публицистических практиках второй половины XIX – первой четверти XX века). СПб.: Пушкинский дом, 2012.
  1. Розанов В.В. Проф. В.И. Герье и его труд о Французской революции / / Розанов В.В. Собр. соч.: [в 30 т. Т. 21:] Террор против русского национализма: Статьи и очерки 1911 г. М.: Республика, 2011.
  1. Розанов В.В. Красота в природе и ее смысл // Розанов В.В. Собр. соч.: [в 30 т. Т. 25:] Природа и история: Статьи и очерки 1904–1905 гг. / под общ. ред. А.Н. Николюкина. М.: Республика; СПб.: Росток, 2008. С. 66–83.
  2. Трубецкой С.Н. Основания идеализма // Трубецкой С.Н. Сочинения. М.: Мысль, 1994.
  3. Розанов В.В. Свобода и вера (По поводу религиозных толков нашего времени) // Розанов В.В. Собр. соч.: [в 30 т. Т. 28:] Эстетическое понимание истории: Статьи и очерки 1889–1897 гг. Сумерки просвещения.
  4. Ломоносов А.В. «Гротовская эпоха московского идеализма» (братья Н.Я. и К.Я. Грот в жизни В.В. Розанова) // Энетелехия. 2011. № 23. С. 79–96.

[1] Обо всех этих перипетиях рецепции гегельянства в России см. [1].

[2] См. публикацию А.Н. Шахановым материалов к биографии Вл.С. Соловьева из архива С.М. Лукьянова, в частности, вошедшие в них беседы с кн. Э.Э. Ухтомским [3].

[3] См. о нем вышедшую посмертно книгу [4].

[4] «Должен вам сказать, – писал С.А. Рачинский В.В. Розанову в письме от 15 декабря 1896 года, – что я нисколько не раскаиваюсь в том, что перевел книгу Дарвина, которую, в истории естественных наук за XIX век, продолжаю считать явлением центральным и плодотворным. Координация безмерного биологического материала, накопившегося за первую половину столетия, стала необходимою, и этот подвиг совершил Дарвин, посредством гипотезы недостаточной, но заключающей в себе долю истины» [5, с. 448–449].

[5] Особенно ярко эта претензия была высказана Розановым в знаменитой статье «О подразумеваемом смысле нашей монархии», написанной им еще в 1895 году, но запрещенной цензурой и увидевшей свет лишь в 1912 году. Розанов здесь писал о главном недостатке деятельности М.В. Ломоносова, отразившемся на всем его великом творении: «…как Петр был велик натурою целостною своей и нисколько не умом, так велик порывом только своим и нисколько не мыслью Ломоносов. Как Преобразователь, сбросив ветхий, старческий образ Москвы с себя, с России, этот жест сбрасывания один завещал нам и мы с тех пор и до нашего времени не можем, не умеем надеть на себя никакого другого сколько-нибудь определенного образа <…> Отсюда, от завещанного подвига в науке без завещанной идеи науки, последующее безмыслие… Университеты основываются, кафедры в них множатся, – когда мы не знаем, для чего существует даже один <…> И еще позднее, на наших глазах, – эти заброшенные аудитории, эти незнающие, что делать со скучающими слушателями профессора, эта неспособность заинтересовать, невозможность заинтересовать, неоконченные диссертации, диссертации обещанные и не выходящие, риторика, обман, бесплодие и, наконец, кощунство <…>» [6, с. 364–366].

[6] Детальное описание утопических мечтаний этой консервативной эпохи см. в книге О.Л. Фетисенко [7].

[7] В статье «Свобода и вера» 1894 года Розанов пишет: «Есть некоторый внутренний процесс, или мы должны представить его себе, цельный, неразрывный, по необходимым законам совершающийся, принадлежностью которого только и может быть свобода, в отношении к которому мы можем единственно понять ее. Для такого процесса свобода есть только отсутствие препятствий совершиться, есть незадерживание извне законов, по которым он движется? Ее смысл здесь определенен, ясен, – и он плодотворен, как ясно, что плодотворно для растения не иметь препятствий своему росту, не иметь перед ветвями своими ничего, что мешало бы им увеличиваться, распространяться» [11, с. 244–245].

[8] Очень характерное высказывание С.Н. Трубецкого, свидетельствующее о методологической нейтральности развиваемой им метафизики: «Лишь в конкретном познании действительности мы отличаем ее должным образом от абсолютного и понимаем это последнее как конкретное и сверхотносительное. Поэтому всякое посягательство на права самостоятельного эмпирического изучения природы или истории ведет к смешению абсолютного с относительным или же является результатом такого смешения» [10, с. 714].

[9] На тему исключения Розанова из авторов «Вопросов философии и психологии» см. исключительно интересную публикацию А.В. Ломоносовым переписки В.В. Розанова и Н.Я. Грота [12].

[10] «Но оставим литературу и будем говорить об университете. Теперь он далеко не в процветании, и причина так ясна, что ее нечего и указывать. Извне он завоеван, а внутри сгноен в нищенстве. Завоеван, конечно, нашими мужественными социал-“спасителями”, давно обещающими отечеству свободу и благоденствие; а сгноен просто тем, что, по-видимому, “обозленность” сверху побуждает год за годом все отказывать в улучшении положения вообще учащего у нас персонала. Кто же из талантов станет искать профессуры, когда адвокатура и врачебная практика оплачивается в шесть раз больше, журналистика – тоже: труд в банках, в промышленных предприятиях, на железных дорогах, в акцизе, в департаментах и канцеляриях – оплачивается в два, в три раза дороже. Профессура – нищенство; этим из нее, по-видимому, “выбивается пух”, убавляется “красивое перо”…» [8, с. 249].


Заметили ошибку в тексте? Сообщите об этом нам.
Выделите предложение целиком и нажмите CTRL+ENTER.


Оцените статью

Спасибо за обращение

Вам запрещено оценивать комментарии.
Обратитесь в администрацию.